Неточные совпадения
— Афанасий Васильевич! вновь скажу вам — это другое. В первом случае я вижу,
что я все-таки делаю.
Говорю вам,
что я готов пойти в монастырь и самые тяжкие, какие на меня
ни наложат, труды и подвиги я буду исполнять
там. Я уверен,
что не мое дело рассуждать,
что взыщется <с тех>, которые заставили меня делать;
там я повинуюсь и знаю,
что Богу повинуюсь.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто
ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так
говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то,
что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина,
что слышно было, как муха летит;
что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и
что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто
там или нет.
— Он был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали,
что он
там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то
говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял
ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
Но знаю,
что, может быть, несу глупые речи, и некстати, и нейдет все это сюда,
что не мне, проведшему жизнь в бурсе и на Запорожье,
говорить так, как в обычае
говорить там, где бывают короли, князья и все
что ни есть лучшего в вельможном рыцарстве.
Но он не способен был вооружиться той отвагой, которая, закрыв глаза, скакнет через бездну или бросится на стену на авось. Он измерит бездну или стену, и если нет верного средства одолеть, он отойдет,
что бы
там про него
ни говорили.
— Поди с ним! —
говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно
что дача.
Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?..
Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород —
ни пыли,
ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Алексей Александрович думал и
говорил,
что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того,
что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела,
что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее,
чем дольше они
там лежали.
— Да, — проговорил он,
ни на кого не глядя, — беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься не забыть того,
чему тебя учили, а
там — хвать! — оказывается,
что все это вздор, и тебе
говорят,
что путные люди этакими пустяками больше не занимаются и
что ты, мол, отсталый колпак. [Отсталый колпак — в то время старики носили ночные колпаки.]
Что делать! Видно, молодежь, точно, умнее нас.
Трофимов. Мы вчера
говорили долго, но
ни к
чему не пришли. В гордом человеке, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая
там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать.
— Вы знаете,
что мы уж целый месяц почти
ни слова не
говорим. Птицын мне про все сказал, а портрет
там у стола на полу уж валялся; я подняла.
— Но мне жаль,
что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и знаете,
что даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому
что признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание,
что бы
там ни казалось.
Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я
говорю, чтобы высказаться, и мне жаль,
что я тогда молчал…
— С тоски, Аграфена Петровна, с одной только тоски, — отвечал Самоквасов. — Опротивел мне Божий свет, во всем я отчаялся. «Дай, подумал я, съезжу в Комаров,
там много знакомых. Не размыкаю ли с ними кручину». Однако напрасно ездил. Хоть бы словечко кто мне по душе сказал. Все только
говорили,
что очень я переменился —
ни прежнего-де удальства,
ни прежней отваги,
ни веселости нисколько во мне не осталось. Тоски в Комарове прибыло, и
там я пробыл всего трое суток.
— Да уж кто бы
там ни калякал, а ты сам знаешь,
что говорю необлыжно, — отвечал Марко Данилыч, гля́дя пристально на прищуренные глазки татарина.
Так
что ежели, например, староста докладывал,
что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай!
там что будет, а коли,
чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем
говорили: «Кто его знает,
ни то он есть,
ни то его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно знали,
что он живет на чердаке.
— Люба, скажи мне… не бойся
говорить правду,
что бы
ни было… Мне сейчас
там, в доме, сказали,
что будто ты больна одной болезнью… знаешь, такой, которая называется дурной болезнью. Если ты мне хоть сколько-нибудь веришь, скажи, голубчик, скажи, так это или нет?
— Понимаю. Они совсем и не грозят донести; они
говорят только: «Мы, конечно, не донесем, но, в случае если дело откроется, то…» вот
что они
говорят, и все; но я думаю,
что этого довольно! Дело не в том:
что бы
там ни вышло и хотя бы эти записки были у меня теперь же в кармане, но быть солидарным с этими мошенниками, быть их товарищем вечно, вечно! Лгать России, лгать детям, лгать Лизе, лгать своей совести!..
Все это мать
говорила с жаром и с увлечением, и все это в то же время было совершенно справедливо, и я не мог сказать против ее похвал
ни одного слова; мой ум был совершенно побежден, но сердце не соглашалось, и когда мать спросила меня: «Не правда ли,
что в Чурасове будет лучше?» — я ту ж минуту отвечал,
что люблю больше Багрово и
что там веселее.
Долго шли они молча; зашли в какой-то трактирчик, попили
там чайку,
ни о
чем не
говоря Друг с другом, и вышли.
— А у вас
что?
Что там у вас? Гггааа!
ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! — кричала она, доходя до истерики. — Не будет потому,
что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете
говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат — вот ваши боги.
Бывало,
что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь
говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую
там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь,
что давно бы должна быть такая заметка, а как-то, бог его знает…
Ну, вот хоть зарежь меня, а я
говорю,
что вон и этот, и тот, все эти чиновные и умные люди,
ни один не скажет, какой это консул
там… или в котором году были олимпийские игры, стало быть, учат так… потому
что порядок такой! чтоб по глазам только было видно,
что учился.
Об этой неудаче он
ни полслова Наденьке; проглотил обиду молча — и концы в воду. «
Что же повесть, — спрашивала она, — напечатали?» — «Нет! —
говорил он, — нельзя;
там много такого,
что у нас покажется дико и странно…»
—
Что вы
там ни говорите, барон, про своего Арапа, собака, нет слов, хорошая, но до моего Артура ей далеко. На вид она у меня не мудреная, по душе скажу, даже и порода не чиста, но ума палата, да не собачьего, сударь вы мой, а человеческого ума. Не собака — золото; только не
говорит, а заговорит — профессор. Вы
что это, господин ментор, в усы смеетесь, или не верите? — обратился он к Гиршфельду.
А больше и
говорить не стал, да и некогда ему было
ни с кем разговаривать, потому
что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию — вроде подарка, чтобы
там поняли,
что нам это не удивительно. И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
Растем мы, растем, и
что бы
там ни говорили про нас, но исполин идет быстрыми шагами!» Затем, как бы для того, чтобы еще сильнее поразить нашего патриота, мимо него стали проходить возвращавшиеся с парада кавалергарды с своими орлами на шлемах, трехаршинные почти преображенцы, курносые и с простреленными киверами павловцы.
— Нет-с, это не от семьи зависит, а человеком выходит! — воскликнул Аггей Никитич. — У нас, например, некоторые ротные командиры тоже порядочно плутовали, но я, видит бог, копейкой казенной никогда не воспользовался… А тут вдруг каким хапалом оказался!.. Просто, я вам
говорю, на всю мою жизнь осрамлен!.. Как я
там ни уверял всех,
что это глупая выдумка почтальонов, однако все очень хорошо понимают,
что те бы выдумать не смели!
Я сделал ту и другую и всегда буду благодарить судьбу,
что она, хотя ненадолго, но забросила меня в Польшу, и
что бы
там про поляков
ни говорили, но после кампании они нас, русских офицеров, принимали чрезвычайно радушно, и я скажу откровенно,
что только в обществе их милых и очень образованных дам я несколько пообтесался и стал походить на человека.
Из этих намеков мужа и Егора Егорыча Миропа Дмитриевна хорошо поняла,
что она поймана с поличным, и ею овладело вовсе не раскаяние, которое ей предлагали, а злость несказуемая и неописуемая на своего супруга; в ее голове быстро промелькнули не мысли, нет, а скорее ощущение мыслей: «Этот дурак, то есть Аггей Никитич,
говорит,
что любит меня, а между тем разблаговещивает всем,
что я что-то такое не по его сделала, тогда как я сделала это для его же, дурака, пользы, чтобы придать ему вес перед его подчиненными!» Повторяемый столь часто в мыслях эпитет мужу: дурак и дурак — свидетельствовал,
что Миропа Дмитриевна окончательно убедилась в недальности Аггея Никитича, но, как бы
там ни было, по чувству самосохранения она прежде всего хотела вывернуться из того,
что ставят ей в обвинение.
— Но неужели же
ни вы,
ни Гегель не знаете, или, зная, отвергаете то,
что говорит Бенеке? — привел еще раз мнение своего любимого философа Егор Егорыч. — Бенеке
говорит,
что для ума есть черта, до которой он идет могущественно, но тут же весь и кончается, а
там, дальше, за чертой, и поэзия, и бог, и религия, и это уж работа не его, а дело фантазии.
Поэтому, когда им случалось вдвоем обедать, то у Марьи Петровны всегда до того раскипалось сердце,
что она, как ужаленная, выскакивала из-за стола и, не
говоря ни слова, выбегала из комнаты, а Сенечка следом за ней приставал:"Кажется, я, добрый друг маменька, ничем вас не огорчил?"Наконец, когда Марья Петровна утром просыпалась, то, сплеснув себе наскоро лицо и руки холодною водой и накинув старенькую ситцевую блузу, тотчас же отправлялась по хозяйству и уж затем целое утро переходила от погреба к конюшне, от конюшни в контору, а
там в оранжерею, а
там на скотный двор.
— Эту, брат, песню я от тебя слыхал не раз и меня ты ею не удивишь,
что ты
там ни говори, я сердечно рад, видя тебя хотя по-прежнему с шалою, но все же целой головой. Быть может, я продолжаю еще твердо надеяться,
что эта твоя контузия принесет тебе пользу, послужит уроком и вернет тебя в твое нормальное состояние.
—
Что мне Аракчеев, ведь не жениться он собирается на девочке, которая ему в дочери годится, а если он знаком с их семейством, то в этом я беды не вижу, я его считаю далеко не дурным человеком и полезным государственным деятелем, чтобы о нем
там ни говорили…
— Ну, и грубили тоже немало, топором даже граживали, но все до случая как-то бог берег его; а тут, в последнее время, он взял к себе девчорушечку
что ни есть у самой бедной вдовы-бобылки, и девчурка-то действительно плакала очень сильно; ну, а мать-то попервоначалу
говорила: «
Что,
говорит, за важность: продержит, да и отпустит же когда-нибудь!» У этого же самого барина была еще и другая повадка: любил он, чтобы ему крестьяне носили все,
что у кого хорошее какое есть: капуста
там у мужика хороша уродилась, сейчас кочень капусты ему несут на поклон; пирог ли у кого хорошо испекся, пирога ему середки две несут, — все это кушать изволит и похваливает.
— «Оттого,
говорят,
что на вас дьявол снисшел!» — «Но отчего же,
говорю, на нас, разумом светлейших, а не на вас, во мраке пребывающих?» «Оттого,
говорят,
что мы живем по старой вере, а вы приняли новшества», — и хоть режь их ножом,
ни один с этого не сойдет… И как ведь это вышло: где нет раскола промеж народа,
там и духа его нет; а где он есть — православные ли, единоверцы ли, все в нем заражены и очумлены… и который здоров еще, то жди,
что и он будет болен!
— Ах, нет!
Там,
говорят, так за себя перетрусились,
что им
ни до кого!
Манера Юлии Михайловны состояла в презрительном молчании, на час, на два, на сутки, и чуть ли не на трое суток, — в молчании во
что бы
ни стало,
что бы он
там ни говорил,
что бы
ни делал, даже если бы полез в окошко броситься из третьего этажа, — манера нестерпимая для чувствительного человека!
— Какое мне дело,
что бы вы
там ни таскали. Я вас тогда не просила таскать, значит, вам, господин неучтивый офицер, самому тогда доставляло удовольствие. И позвольте мне заметить,
что вы не смеете
говорить мне ты,если не от гражданства, и я вам раз навсегда запрещаю.
Как это
ни странно с первого взгляда, но приходится согласиться,
что устами Удава
говорит сама истина. Да, хорошо в те времена жилось. Ежели тебе тошно или Сквозник-Дмухановский одолел — беги к Ивану Иванычу. Иван Иваныч не помог (не сумел"застоять") — недалеко и в кабак сходить.
Там уж с утра ябедник Ризположенский с пером за ухом ждет. Настрочил, запечатал, послал… Не успел оглянуться — вдруг, динь-динь, колокольчик звенит. Кто приехал? Иван Александров Хлестаков приехал! Ну, слава богу!
И ведь все-то он этак!
Там ошибка какая
ни на есть выдет: справка неполна, или законов нет приличных — ругают тебя, ругают, — кажется, и жизни не рад; а он туда же, в отделение из присутствия выдет да тоже начнет тебе надоедать: «Вот,
говорит, всё-то вы меня под неприятности подводите». Даже тошно смотреть на него. А станешь ему, с досады,
говорить:
что же, мол, вы сами-то, Яков Астафьич, не смотрите? — «Да где уж мне! —
говорит, — я,
говорит, человек старый, слабый!» Вот и поди с ним!
Только наказал же меня за него бог! После уж я узнал,
что за ним шибко следили и
что тот же Андрияшка-антихрист нас всех выдал. Жил я в Крутогорске во всем спокойствии и сумнения никакого не имел, по той причине,
что плата от меня, кому следует, шла исправно. Сидим мы это вечером,
ни об
чем не думаем; только вдруг словно в ворота тук-тук. Посмотрел я в оконце, ан
там уж и дом со всех сторон окружен. Обернулся, а в комнате частный."
Что,
говорит, попался, мошенник!"
— Какое
там дело… Все растащут, все проиграет… И в конторе-то отца, как
говорил Дмитрий, он почти не занимался делом,
ни во
что не вникал и не хотел вникать…
«Генерал,
говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой…» Камердинер слышит приказание господское — ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья
там,
что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь:
ни квартального,
ни шубы нет.
— Я знаю, друг мой,
что ты мне не изменишь, а все-таки хотела тебе ухо надрать больно-больно: вот как!.. —
говорила Настенька, теребя Калиновича потихоньку за ухо. — Придумал
там что-то такое в своей голове, не пишет
ни строчки, сам болен…
Женщина всегда останется женщиной,
что бы
там ни говорили…
Но как
ни уговаривала Раиса Павловна своего Ришелье, как
ни старалась поднять в нем упадавший дух мужества, он все-таки трусил генерала и крепко трусил. Даже сердце у него екнуло, когда он опять увидал этого генерала с деловой нахмуренной физиономией. Ведь настоящий генерал, ученая голова, профессор,
что там Раиса Павловна
ни говори…
— Вообще, брат, люди — сволочь! Вот ты
там с мужиками
говоришь, то да се… я понимаю, очень много неправильного, подлого — верно, брат… Воры всё! А ты думаешь, твоя речь доходит?
Ни перчинки! Да. Они — Петр, Осип — жулье! Они мне всё
говорят — и как ты про меня выражаешься, и всё…
Что, брат?
Сидеть с матерью, ничего не подозревающей, выслушивать ее, отвечать ей,
говорить с ней — казалось Елене чем-то преступным; она чувствовала в себе присутствие какой-то фальши; она возмущалась, хотя краснеть ей было не за
что; не раз поднималось в ее душе почти непреодолимое желание высказать все без утайки,
что бы
там ни было потом.
— А уставщики наши. А муллу или кадия татарского послушай. Он
говорит: «вы неверные, гяуры, зачем свинью едите?» Значит, всякий свой закон держит. А по-моему всё одно. Всё Бог сделал на радость человеку.
Ни в
чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарскомъ камыше, и в нашем живет. Куда придет,
там и дом.
Что Бог дал, то и лопает. А наши
говорят,
что за это будем сковороды лизать. Я так думаю,
что всё одна фальшь, — прибавил он, помолчав.
— Не будем об этом
говорить! — перебил меня граф. — Как бы
там ни было, а его поступок подл! С женщинами так не обращаются! Я его на дуэль вызову! Я ему покажу! Верьте, Ольга Николаевна,
что это не пройдет ему даром!
«Разве я ее, дьявола, боюсь? — думал он о смерти. — Это мне жизни жалко. Великолепная вещь,
что бы
там ни говорили пессимисты. А
что если пессимиста повесить? Ах, жалко жизни, очень жалко. И зачем борода у меня выросла? Не росла, не росла, а то вдруг выросла. И зачем?»